The Экономист уже писал о несостоявшейся художественной акции Олега Васильева, он же Маша Штерн, он же Серое Фиолетовое, в зоне боевых действий на Донбассе. Согласно плану, Серое Фиолетовое – художница-трансгендер и квир-анархистка (говорит о себе самой в среднем роде) – готовило фильм, ключевым эпизодом которого должен был стать реальный акт самокастрации.

Удаление мошонки является частью медицинской процедуры по смене пола и в большинстве стран для его совершения необходимо огромное количество медицинских документов и освидетельствований. Между тем, как считает Серое Фиолетовое, территория войны (пограничная территория) создает особую зону «свобод», где вопреки всем запретам и неудобствам военного времени (комендантский час, проверки на дорогах, и т.п.) возможны такого рода действия, регулированность которых в нормативном обществе делает их невозможными.

Именно этим, по мнению Серого Фиолетового, территория боевых действий привлекательна для всех тех, кто чувствует себя некомфортно в современном обществе с сильным государством и созданными этим государствам механизмами ограничения личной свободы человека.

Поездка Серого Фиолетового, его задержание в Донецке, содержание под стражей и депортация в Россию стали предметом обсуждения в медиа. Оно дает много интервью, но большинство из них раскрывают лишь детали путешествия в Донецк и  содержания под  стражей. Однако нам был интересны несколько другие вещи.

Беседовал Семен Хавевер

— Войну часто представляют как эдакое эстетическое действо – это погоны, люди в форме, самураи, культ смерти. С другой стороны, войну часто изображают как явление глубоко антиэстетическое – кровь, дерьмо, грязь, гарь…  Каково Ваше восприятие войны как эстетического явления?

— Я думаю, что кровь, дерьмо, грязь и гарь являются более эстетичными, нежели погоны и самураи.

— А как Вы войну оцениваете – как эстетическое явление, как антиэстетическое?

— Я не очень хорошо понимаю, что такое эстетическое, или антиэстетическое явление. Это все вопрос оптики. Сама по себе эстетика – это тоже вопрос оптики. Каким именно образом мы смотрим и что именно мы выделяем. На мой взгляд, не существует какого-то единого образа, есть множество способов смотреть. Если говорить непосредственно о том, что связано с моим перфомансом —  он, скорее, должен была быть эстетическим, но подчеркивать мрачную красоту. То есть, никакого отношения к погонам и ко всему прочему.  Это такая вот мрачная красота, образ такого вот ада – великого и прекрасного.

— Почему люди вообще воюют? Как Вы думаете?

— Потому что противостояние и агрессия – это естественная часть человеческой природы, наверное. Оно может проявляться в разной форме, в том числе и в наиболее радикальной.

— Да, но ведь она может выражаться и в форме бытовой драки. Что заставляет людей объединяться для этого в стаи, устанавливать иерархию, подчиняться, подчинять? Тут, на мой взгляд, речь идет уже не просто об агрессии…

— Существуют же разные типы войн. Существуют войны между государствами, где сражаются регулярные армии. Существуют войны политические. Такие войны, по сути, есть экстремальные формы противоречия и противостояния политических идей. Есть чисто экономические войны. Есть разные ситуации, они комбинируются и воспроизводятся в разных вариациях. Трудно оценивать мотивации людей, которые находятся в пространстве войны – оказываются в нем из-за долга или по своей доброй воле. Самостоятельно или, наоборот, несамостоятельно. Или в результате вбрасывания в это пространство, через нахождение в нем. Возможно насильственное. Людей, которые в силу экономических причин оказались втянуты в это пространство войны. Все это создает для каждого из таких пространств множество взглядов. Как изнутри, так и извне этого пространства.

— Это была первая Ваша поездка в зону военных конфликтов?

— Да, первая. Впрочем, я жило какое-то время в еще одной напряженной границе – в поселениях на палестинских территориях. Это в районе Иерусалима, который сам по себе есть такая пограничная зона. Хотя, впрочем, это не совсем одно и то же.

 — И насколько ожидаемое соответствовало увиденному?

— Я все-таки находилось вне зоны военных действий, но я могу сказать, что огромное число базовых элементов проекта, которые были выстроены через мое внешнее чувствование этого пространства, – они так или иначе воспроизвелись. Фактически, все из них. Даже несмотря на то, что весь проект происходил в некотором другом контексте, в другом присутствии, другом пространственном и временном режиме радикального присутствия и столкновения и вне режима управляемой киносъемки. Тем не менее, мне кажется, что все базисные элементы этой конструкции, включая пространственные восприятия, они тем не менее сохраняются.

— Ваша акция, которая не состоялась, он носила антивоенный контекст, или она была сугубо эстетической?

— Во-первых, она все-таки состоялась. Все элементы были так или иначе воспроизведены. Просто она состоялась в несколько другой, принципиально иной форме. Она не была антивоенной. Это акция о разрыве, о разломе, о войне. О конфликте в том или ином смысле. Гендерном – это с одной стороны, а с другой стороны – о конфликте чисто политическом. Она была не просто о войне, но о пограничной зоне. О пограничном позиционном противостоянии, построившем вокруг себя некое автономное пространство – определенного типа территорию определенного типа свободы, в которой оказываются вброшены, в которую приходят люди, в той или иной степени исключенные, не видящие собственной возможности существования в господствующем режиме. Это пространство концентрирует все это в себе. Все кажется таким агрессивным и опасным, но это с одной стороны, а с другой – у этих людей значительно меньше власти, чем у любой власти в любой из регулярных систем. Неважно, о чем мы говорим – о республиках или о том, что осталось от добровольческих батальонов. Все равно речь об этих самых пограничных пространствах, в которые входят от невозможности нормализованной жизни.

— Насколько Вы смогли увидеть Донецк, прочувствовать обстановку? Находились ли Вы какое-то время вне замкнутых пространств?

— С одной стороны, я не находилось вне замкнутых пространств. Но, с другой стороны —  я ведь общалось. Это ведь не был режим чего-то одностороннего. Это был режим перманентного диалога. И с сокамерниками, которые были в основном политическими заключенными или арестованными в ходе внутренних разборок, и с сотрудниками МГБ, и с психиатром военным, и с охраной. Наше взаимодействие происходило в режиме непрерывного диалога, двустороннего диалога, достаточно открытого с обеих сторон. Это мне позволило, я думаю, достаточно…. не глубоко, разумеется…. но достаточно глубже понять что там происходит.

— А какие у вас остались впечатления о донецких людях. Ведь, как известно, медиа сформировали образ Донецка как некой ультраконсервативной среды, скрепной. Насколько Вы изначально были подвержены этому мнению и насколько вы имели возможность в этом убедиться или, наоборот, развеять для себя этот образ?

— Нет, я не считаю, что это какие-то очень консервативные люди. Их консервативность ничуть не больше, а в некоторых вопросах, возможно, и меньше, чем у среднего русского-украинского-восточноевропейского, неважно, патриархального мужчины. Ничем это не отличается так уж сильно. Это люди, которые говорили – да, среди нас воюют открытые трансгендерные мужчины. Часть из них, например, военный психиатр, оказывались более открыты к каким-то нетривиальным явлениям, чем европейский мейнстрим…

— Даже чем европейский?!

— Да, конечно. Например, человек поставил в качестве диагноза, или не знаю, чего, небинарную трансгендерность. Европейский дискурс при этом абсолютно бинарный. Человек признавал право-возможность изменения гендерной идентичности в течение жизни и ее развития. Это нормально для радикального квир-дискурса, но это совершенно не вписывается в контекст, которым определяется регулярная трансгендерность в Европе. Это был очень необычный, связанный с категориями власти и насилия, но очень интересный контекст. И уж точно я не скажу, что в этом есть что-то такое уж ультраконсервативное.

— А Вы до этого бывали в Украине?

— Да, конечно. Перфоманс готовился в Киеве, в течение полутора месяца до этого. Он готовился долго, но полтора месяца я провело в Киеве. А до этого, весь август я тоже провело в Украине. И до Майдана я бывало довольно много раз.

— И как Вы думаете, то, что происходит в Украине по обе стороны – это путь в никуда, или это начало чего-то нового, более интересного и продвинутого?

— На мой взгляд, и в Украине, и в Донецке происходит сходный процесс радикальной нормализации. Если в Украине это выражается в формировании эдакой монолитной политической нации, в том числе сконструированной и наполненной некоторой патриотической и милитаристской идеей, то в Донецке, как, впрочем, и в Украине, происходит зачистка от всех нежелательных элементов вроде революционеров, которые начинали Русскую Весну. С обеих сторон происходит достаточно радикальная нормализация пространства, где одно пространство пытается интегрировать себя в собственные представления о нейтральной нормативности, а другое – в представление, которое аналогичным образом транслируется из Москвы. И та, и другая сторона находятся в состоянии реакционном в отношении тех процессов, которые их породили. Обе эти ситуации – Майдана и Русской Весны, обе они объединяют общество, но одновременно они его и упрощают. Обеим этим ситуациям явно не хватает какого-то внутреннего творческого потенциала.

— Каково ваше отношение к проблеме правого радикализма?

— Я индивидуальный анархист, квир, но я не скажу, что я как-то однозначно отрицательно отношусь к правому радикализму как к категории. Мое общение с украинскими людьми из разных лагерей создало у меня такое впечатление, что праворадикальный лагерь в Украине в чем-то даже более инклюзивный, чем лагерь либеральный.

— И чем Вы это объясняете?

— Либеральный мейнстрим конструирует себя вокруг идеи о нации, ассоциирующей себя с текущим украинским государством, построенном на копировании третьесортных провинциальных образцов европейского национального строительства. В то же время правый контекст отрицает этот опыт и, соответственно, становится более способен к творческому восприятию.
— А насколько эти процессы совпадают с происходящим в России? Как вообще вы оцениваете Россию как культурную среду?

— Я не присутствовало в России уже три года. Да, я сейчас нахожусь в Москве, но меня не было в России с февраля 2014 го. На мой взгляд, в России тоже происходят достаточно жесткие процессы нормализации. Они идут несколько иным путем – более авторитарным, более управляемым, чем в Украине, или достаточно хаотичных республиках, но идет тоже процесс нормализации. Идет процесс формирования на месте децентрализованного и ненормализованного постсоветского пространства нормативной политической нации. Оно реализуется в социальное и городское пространство, что особенно заметно в Москве и Санкт-Петербурге. Тот же процесс, кстати, происходит и в Киеве, где на месте стихийного пространства, порожденного рынком, возникает архитектуроориентированное пространство. При этом архитектуроориентированное — всегда авторитарно. Архитектура – это нечто, что выстраивается через волю. Через волю, достаточно жестко контролируемую, то есть вертикальную.

— Что, на ваш взгляд, есть «скрепы», о которых так любят говорить в критическом ключе анархисты и в восторженном — консерваторы? Что это такое, и стоит ли с ними бороться, или они как бы сами по себе, а мы – как нам нравится?

— Мне кажется, что никаких «скреп» не существует, что это просто пропагандистская конструкция, однажды внедренная и растиражированная телевиденьем, а также небольшим количеством консервативных деятелей. При этом люди, которые с ними борются, оказываются заложниками этого совершенно бессмысленного дискурса. Вопрос ведь не в «скрепах». По большому счету, понятно, что российское общество, украинское общество, то же донецкое общество – это общества совершенно светские. Эти общества – наследники модернистской традиции советского проекта. И вся эта духовность, «скрепы» и все такое – это очень смешное виртуальное изобретение. Это маскарад и карнавал, за которым стоит желание укрепления власти, нормализации, но сама по себе эта конструкция очень искусственная.

— Вы в дальнейшем планируете акции, связанные с вовлеченностью в пространство войны?

— Вполне возможно, что я их планирую – почему нет? Для меня очень важны категории пространства вообще, тем более, пространства маргинальные, пространства напряженные, пространства небезопасные. Мне именно эти категории пространства кажутся важными. И если я буду в дальнейшем планировать акции, они, скорее всего, будут связаны с категориями пространства – напряженного, маргинального, сложного. Не совсем про пространство войны, а скорее про пространство границы, про пространство вооруженной границы. Сейчас все-таки не 2014 год. Сейчас имеет место некая стабилизированная ситуация жесткого позиционного противостояния. Это некоторая зона разлома. А война – она ведь может быть очень разной, может вообще не означать никакого разлома.

— Как изначально планировался ваш перфоманс в Донецке?

— Вообще-то он изначально планировался с украинской стороны, в Авдеевке. Но потом оказалось, что есть возможность сделать это интереснее, сделать это в Донецке, где более интересное, более радикальное пространство. Идея возникла, когда я гостило у своего берлинского друга-художника. Ему хотелось сделать какой-то проект по Авдеевке, а я решило, что это очень хорошее место для акционистского проекта. Оно постепенно планировалось, звучали разные варианты, сценарий постепенно модифицировался. И подготовка шла – сначала на уровне концептуальном, потом и на более конкретном.

— Как должна была выглядеть акция?

— Это должен быть не один фрагмент. Такое короткометражное кино, снятое прямым действием….

— Я понимаю, вам уже надоело отвечать на один и тот же вопрос, но все же, чтобы нашим читателям было понятно, из-за чего весь сыр-бор, расскажите о сценарии вашего перфоманса.

— Там должны были быть все атрибуты пограничного пространства – развалины, оставшиеся после бомбежки, сцены пыток, осуществляемых людьми в военной форме…. Центральная сцена — орхиэктомия — удаление яичек, самостоятельно проведенное в операционной военно-полевой палатке посреди донецкой промзоны. В следующей сцене ими кормится стая бродячих собак. Далее человек обретает силу и начинает строить на терриконе сооружение, похожее на архитектон Малевича. Эдакий переход от разрушения к созиданию.

— И когда мы перейдем от разрушения к созиданию? Как вы думаете, на основе вашего киевского и донецкого опыта, эта война когда-нибудь кончится?

— Конечно же, эта война когда-нибудь закончится. С одной стороны, в Донецке видна очень сильная усталость, и очень сильное вытеснение революционеров Русской Весны. Они постепенно вытесняются совсем другими людьми, которые пошли исключительно потому, что в Донецке совершенно нечего есть, а там есть возможность денег заработать. Это одна история. То же самое, кстати, и в Киеве. С другой стороны – это очень хорошая площадка, чтобы списывать вооружения, которые можно списать со складов. Это очень хорошая площадка чтобы оправдывать все, что угодно. И это хорошая площадка, чтобы собрать всех этих маргинально исключенных и политически исключенных людей, которые друг друга будут уничтожать и освобождать от себя украинский режим и российский режим.

— Вы верите в существование мира вообще без войн?

— Не знаю… Думаю, просто определения могут поменяться.

— А у вас есть вообще модель будущего, или оставим эти вопросы футурологам? 

— Мне кажется, что любая модель будущего заведомо противоречит анархистским позициям. Это такой нормализующий взгляд. Анархизм, или квир-анархизм – это работа, это борьба и деконструкция различных мировых иерархических структур, возникающих здесь и сейчас. Но она не является инженерной. Это действие в неком пространстве, так или иначе направленное, но оно не может быть проектирующим по отношению к чему-либо. Оно не может быть каким-либо проектом. На мой взгляд, любая попытка проектирования будущего является авторитарной идеей.

Семен Хавевер

46 просмотров всего, 2 просмотров сегодня

Print Friendly, PDF & Email